Философская рефлексия Лермонтова наглядно свидетельствует о том, что время беззаботности, наивного оптимизма в России закончилось. Наступило время тяжелой интеллектуальной работы, требующей напряжения всех сил и подчинения их логике общечеловеческого разума. Эта логика преодолевает любой национализм, самодовольный «квасной париотизм». По этому поводу Белинский пишет: «Любовь к отечеству должна выходить из любви к человечеству, как частное из общего. Любить свою родину − значит пламенно желать видеть в ней осуществление идеала человечества и по мере сил своих споспешествовать этому. В противном случае патриотизм будет китаизмом, который любит только свое за то, что оно свое, и ненавидит все чужое за то, что оно чужое, и ненарадуется собственным безобразием и уродством».[2] Как здесь не вспомнить лермонтовскую «Родину»:
«Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья,
Не шевелят во мне отрадного мечтанья…».
В этом разоблачении всякого национализма, в том числе и славянофильского Белинский солидарен со многими мыслителями того времени, прежде всего с Кантом, чья практическая философия была очень популярной в России в первой половине XIX века. Вовсе не случайно в своей статье о поэзии Лермонтова русский критик повторяет (хотя и несколько упрощенно) кантовское различение между понятиями «рассудка» и «разума». Спрашивается: причем здесь поэзия Лермонтова? Дело в том, что без ясного различения этих понятий раннему творчеству поэта легко «приклеивается» наименование «романтизм», а в сочетании с его юным возрастом порождает у читателя жалостливо-меланхолическое настроение.
Белинский обращает внимание как раз на то обстоятельство, что уже раннее творчество Лермонтова отличается большой рефлективностью, энергичной сосредоточенностью на самом себе, на «внутреннем человеке». Начальный этап этого философского умонастроения обычно называют «самокопанием», «самоистязанием», «отрешенностью», когда разум доходит до предельных вопросов человеческого бытия, и начинает искать на них ответы и сталкивается с их неразрешимостью, апоретичностью. Например:
− Зачем я живу, если смерть неизбежна?
− Если достоверно неизвестно, что будет со мной после смерти, то зачем бояться страшного суда или божественного воздаяния?
− Если вокруг меня один обман, подлость и легкомыслие, то зачем мне думать о своей моральности и зачем следовать голосу своей совести?
Эти и другие подобные вопросы выводят человека из состояния наивной самоуверенности и утешительной лености, они заставляют думать, а такие размышления способны, по словам Белинского, отравлять полноту нашей жизненной радости. Именно в связи с этим сложнейшим этапом взросления личности критик дает следующую характеристику лермонтовским стихам: «В них уже нет надежды, они поражают душу читателя безотрадностию, безверием в жизнь и чувства человеческие, при жажде жизни и избытке чувства… Нигде нет пушкинского разгула на пиру жизни; но везде вопросы, которые мрачат душу, леденят сердце».[3]
До тех пор, пока не будут найдены, выстраданы практические знания, принципы поведения и личные убеждения человек будет поглощён «демоном» рефлексии. Именно жизненные страдания, а не книжная мудрость становятся источником познания для молодого поэта. А потому стихийный поиск ответов будет сопряжён с глубоким интеллектуальными и психологическими потрясениями. Так, испытания любовью, ревностью, разлукой, дружбой, дуэлью и войной предназначены открыть новые глубины сознания и дать новый творческий импульс.
Сомнение, самокритичность, постоянное недовольство собой «выпестовали» лермонтовского «демона» − духа сомнения и печали. Говоря гегелевским языком, образ «демона» становится для Лермонтова «своим иным». «Своё иное» − то, что причастно поэту, внутренне близко ему, но вместе с тем другое, как бы обратная сторона моего Я. Современные психологи могут назвать этот образ «бессознательным влечением или Оно», игра с которым часто бывает очень опасной. Но без риска и опасности поэт не может дойти до пределов человеческой природы или рассудка, и не может открыть новые горизонты умозрения − умного зрения.
Прежде всего, мы должны выявить основания, по которым будем сравнивать творчество этих великих представителей немецкого и русского Просвещения.
Чтобы подкрепить поиск оснований фактологическим материалом можно сослаться на раннюю пьесу М.Лермонтова «Menschen und Leidenschaften» (1830 г.), в которой впервые звучит имя немецкого философа. К 16 годам Лермонтов был знаком философией Канта, и по всей видимости испытывал к ней большой интерес. Приведём фрагмент из пьесы:
«Марфа Ив. Как же быть! — а я не хочу, чтоб он жил с немцами, они дураки…
Ник. Мих. Помилуйте! — у них философия преподается лучше, нежели где-нибудь! — Неужто Кант был дурак?..
Марфа Ив. Сохрани бог от философии! — чтоб Юрьюшка сделался безбожником?…
Ник. Мих. (с неудовольствием). Неужели я желаю меньше добра моему сыну, чем вы? Поверьте, что я знаю, что говорю. Философия не есть наука безбожия, а это самое спасительное средство от него и вместе от фанатизма. Философ истинный счастливейший человек в мире, и есть тот, который знает, что он ничего не знает. — Это говорю не я, но люди умнейшие…
(Василий Михалыч в тайном удовольствии.)
И всякий тот, кто хотя мало имеет доброго смысла, со мною согласится».[4]
Главный герой пьесы − Юра Волин так и не уезжает учиться в Германию, он заканчивает жизнь самоубийством. Как отмечают историки литературы, у Лермонтова была именно такая же ситуация, и он почти дословно повторил в пьесе слова своего отца и возражения родной бабушки. В данном контексте имя Канта оказывается для молодого поэта и его современников одним из манящих символов европейской науки и образованности. Как здесь не вспомнить пушкинскую характеристику Ленского − «С душою прямо геттингенской, красавец, в полном цвете лет, поклонник Канта и поэт».[5]
Первое основание мы называем психо-биологическим. Исследовательский интерес вызывает тот факт, что и Кант, и Лермонтов вели свою родословную от шотландских предков. И хотя оба не имели точных сведений об этом, придавали шотландскому происхождению большое значение, испытывая определённый пиетет перед этой воинственной и гордой нацией.[6] Оба восхищались мужеством и героизмом древних шотландцев, боровшихся за свою независимость. При этом оба остались гениями-одиночками, не создавшими семьи и не продолжившими свой род.
Второе основание можно назвать социо-культурным, указывающим на их общую принадлежность к культурно-историческому процессу Просвещения, который завершился в Германии в конце XVIII века, а в России в конце XIX. И немецкий философ, и русский поэт явились подлинными просветителями и воспитателями своих народов, и, что самое главное, продолжают ими оставаться. Оба стали создателями своих национальных языков, доведя их до уровня всеобщности человеческого бытия, т.е. до уровня всеобщего человеческого разума.[7] Кроме того, и Кант и Лермонтов публично выступили с резкой критикой политического и религиозного деспотизма в своих странах, чем вызвали большое неудовольствие у царствующих особ. В итоге: семидесятилетнему профессору Канту было запрещено высказываться на религиозные темы, а Лермонтов по пожеланию Николая I «не должен был вернуться с Кавказа».
Третье основание будет для нас наиболее важным и интересным. Назовем его формально-логическим основанием, которое позволит нам сопоставить типы мышления Канта и Лермонтова и выявить их общие и особенные признаки. Для наглядного представления этого основания мы используем схему так называемого «логического квадрата». См.: схема № 1.
В мышлении немецкого философа-рационалиста преобладают общеутвердительные суждения (Все S есть P), так как именно они выражают всеобщие и необходимые знания, к достижению которых он всегда стремился. Кантовские общеутвердительные суждения (например, все тела имеют тяжесть, каждый разумный человек имеет достоинство и т.п.) имеют отношение и области материальной природы, и к области практического разума, т.е. к объектам морали, политики, права, религии. Будучи последователем ньютоновского естествознания Кант был нацелен на познание общезначимых, универсальных законов этого мира.
В лермонтовском мышлении я нахожу преобладание частноотрицательных суждений (Некоторые S не есть P), находящихся в отношении противоречия (в схеме это отношение А – О) с кантовскими общеутвердительными суждениями.
Этот тип суждений русского поэта ярко проявляется в позиции противопоставления себя миру − свету − большинству. Позиция героя-одиночки («Я не как все») становится чётко выраженной уже в первых ранних стихотворениях 1829 года, таких как «Не привлекай меня красой…», «Ты не хотел, но скоро волю рока…», «Не играй моей тоской…», «Не обвиняй меня, всесильный…» и др.
15-летний поэт напряжённо ищет своё жизненное назначение, свою любовь, свой исторический подвиг. По словам Владимира Соловьева, «первая и основная особенность лермонтовского гения − страшная напряженность и сосредоточенность мысли на себе, на своем я, страшная сила личного чувства».[8] Углубленное самосознание, постоянная рефлексия над собой и окружающими людьми влекут поэта к тому, чтобы заглянуть в будущее, вырваться из неинтересного, скучного настоящего («здесь и теперь») и увидеть будущее. В этом несомненно проявлялся пророческий дар поэта.
Частноотрицательные суждения Лермонтова ведут к «отрицанию» своей жизни и провоцированию других людей, которые боятся за свою земную жизнь, дорожат ею и готовы пожертвовать всем другим ради её сохранения и продолжения. Не случайно уже в ранних стихах поэта часто появляются образы пропасти, бездны, неизбежного падения в темноту по воле неумолимого рока.
Частноотрицательные суждения Лермонтова порождают трагические типажи (например, «Вадим», «Юрий Волин», «Демон», «купец Калашников», «Печорин» и др.), которые по разным причинам не могут находиться в согласии с этим миром, они бросают вызов и доходят до самоотрицания.
«Но для меня весь мир и пуст и скучен», «Так пасмурна жизнь наша», «однородна и недолга» − говорит Лермонтов в раннем стихотворении «Монолог». С таким умонастроением он ищет средства разогнать кровь, оживить чувства с помощью игры воображения или реальной опасности. Кавказские горы и море («край вольности простой») дают содержательное воплощение этих средств в образах демона и смертельной схватки с чеченскими воинами. Так, в раннем стихотворении «Мой демон» поэт соединяет эти образы и предвещает себе нелегкий (по сути, трагический) жизненный путь.
Любой деспотизм основан на фаталистическом умонастроении, которое предназначено увековечить существующий порядок, т.е. придать ему статус неизменного высшего закона природы, с которым бессмысленно спорить и состязаться.[9] Для российского крепостного сознания фатализм был неотъемлемой мировоззренческой составляющей, который передавался столетиями через социально – политические и культурные традиции. Лермонтов как представитель просвещённого дворянства относился к типу «русских европейцев», которые уже не могли принять крепостничество и фатализм, и вместе с тем не могли своими силами изменить этот общественный порядок, и от своего бессилия вновь погружались в размышления о Судьбе, злом роке, божественном провидении.
Гордость и смирение, самоволие и благоразумие, достоинство и счастье едва могли ужиться в сознании «русского европейца», порождая многочисленные противоречия и в конечном счёте − «разорванное сознание». Одним из способов преодоления этой «разорванности» сознания и бытия становится демонизм. По сути, это метафизический (философский) протест против своего бессилия; протест, который утверждает саму возможность (хотя бы умозрительную) абсолютной свободы воли. Демоническая воля не скована никакими законами, никакими обязательствами, никакими страхами. Сила поэтического воображения возвышает её над всем миром, помещая как бы «по сторону добра и зла», тем самым давая ей долгожданную абсолютную власть: всё творить и разрушать самому. Но какова бы была сила воображения поэта, он остаётся земным человеком, ищущим своё счастье и своё место в этом мире. Для молодого, ищущего, размышляющего человека, которым был Лермонтов, всегда отрезвляющим будет кантовский вопрос «Что я должен делать?». Это не тот самый извечный русский вопрос «Что делать?», который отсылает к некоторому анонимному общему «мы», к некоему коллективному субъекту. Кант говорит о конкретном лице, о его личной ответственности за свои поступки и дела. На первый план выходит личное «Я», личная жизнь человека, которая уже не принадлежит только роду или государству, а находится во власти самого конкретного лица.
Так, Лермонтов посредством демонизма вступает на путь персонального самоутверждения, которое начинается с осознания права самому рассуждать об этом мире − значит судить его и самого себя. Для крепостного, фаталистического сознания − это почти богоборчество, а может быть и подвиг.
− Кто дал тебе право судить этот мир? − скажет уполномоченный государством судья-властитель крепостных душ.
− Не судите, и не судимы будете! − всегда напомнит священник, обращаясь к безмолвствующей толпе.
Самостоятельное рассуждение способно привести к собственному мнению, к личной позиции, а там не далеко и до личного убеждения, которое человек будет отстаивать всеми возможными средствами. Для деспотической власти подобные рассуждения очень опасны, ибо имеют свойство «заражать» других, а потому таким мыслителям обычно готовят психушку, тюрьму, ссылку на кавказскую войну или подальше на Восток. Такова участь многих самостоятельно мыслящих людей России и самого Лермонтова. Но без этих героев был бы невозможен последующий прогресс. Развитие нации могло бы затормозиться еще на столетия.
Смысл кантовского решения антиномии свободы заключается в разграничении двух видов познания − теоретического и практического, каждое из которых создает свой «мир». Теоретическое познание имеет дело с миром природы, в котором действуют неумолимые законы и необходимость, а следовательно, никакой свободы − самопроизвольности нет. А вот практическое познание имеет дело с объектами человеческого произвола (с намерениями, поступками, делами), которые созидаются и зависят от самого человека, и выражают его способность подниматься над материальной природой, не зависеть от её причинности, т.е. свободу. Таким образом, противоречие между природой и свободой в жизни конкретного человека преодолевается Кантом с помощью признания человека двойственным существом, одновременно существующим в двух «мирах» − чувственно-воспринимаемом мире природы и умопостигаемом мире свободы. Вместе с тем сосуществование человека в этих мирах не является спокойным и беззаботным, Напротив, Кант подчёркивает напряжённость бытия человека, когда он пытается выйти за границы природной необходимости и проявить свою свободу. Так, формируется моральное умонастроение, которое немецкий философ определяет следующим образом: «моральное состояние человека, в котором он всякий раз может находиться, есть добродетель, т. е. моральное настроение в борьбе, а не святость в мнимом обладании полной чистотой намерений воли».[10] Человек должен постоянно совершать нравственно-интеллектуальные усилия, чтобы быть свободным, ибо свобода не лёгкая ноша, она ложится на разумного человека тяжелым бременем собственного законотворчества и ответственности. Поэтому от свободы можно устать и даже возненавидеть её, но отказ от свободы делает человека простой «вещью», «винтиком», «рабом», имеющим назначение для использования или инструментализации другими людьми.
Антиномичность мышления Лермонтова способна порождать совершенно разные отношения и оценки его творчества. Так, например, я сам до недавнего времени считал, что Лермонтов был фаталист, и его творчество отрицает свободу человеческой воли. Пожалуй, это был один из типичных шаблонов восприятия его поэзии, который сложился ещё в мои школьные и студенческие годы. Современное же прочтение и понимание Лермонтова обнаруживает именно искания поэта, его внутренние борения, так называемую диалектичность мышления, способного доходить до самообожествления и самоотрицания. Это можно наглядно проиллюстрировать на второй формально-логической схеме. Мысль поэта часто колеблется между двумя частными суждениями − частноутвердительным («Моя судьба предрешена») и частноотрицательным («Моя судьба не предрешена»). См.: схема № 2.
При этом частноутвердительное суждение (I) подчинено общему суждению «Все в мире предопределено», а частноотрицательное подчинено общему суждению «Ничто в мире не предопределено». По правилу логических отношений эти общие суждения могут быть одновременно ложными, но не могут быть одновременно истинными. Очевидно, что оба суждения ложны, так как нет ни абсолютной предопределенности событий, ни абсолютной свободы. Но когда речь заходит о собственной жизни человека и о его смертности, то общие абстрактные выводы типа «все люди смертны» приобретают сильную эмоциональную окраску, особенно для героя-одиночки такие мысли становятся мучительными.
У Лермонтова разворачивается личная антиномия свободы как противоборство творческой, созидающей воли с непреодолимой судьбой. В этом противоборстве можно увидеть и иррационалистические мотивы, о которых заявил Вл. Соловьев, назвав Лермонтова русским ницшеанцем.[11]
Дело в том, что Лермонтов соединяет понятие судьбы, рока с законами природы и с законами деспотической власти, которые действительно не допускают никакого своеволия и принуждают любого человека к их исполнению. Поэтому судьба-природа-государство мыслится Лермонтовым как страшная сила, предвещающая неизбежность смерти и конец всякого свободного творчества. Однако поэт не хочет мириться с судьбой, он искушает ее, испытывает свои силы и бросает вызов неумолимому року; и вместе с тем ищет надежду на свою личную причастность к неземному существованию. Частноотрицательное суждение («Моя судьба не предрешена») переходит в частноутвердительное и обратно. Это диалектическое движение мысли тяжело, мучительно и в тоже время интересно для молодого поэта, т.к. порождает многие сомнения и заставляет искать собственные ответы.
Поэт экспериментирует со своими героями и со своей жизнью, так как это становится для него способом познания мира и самоутверждения в нем. Игра в карты, дуэль, влюбленность оказываются именно экспериментами и попытками проверить всесилие «судьбы». Так ли это на самом деле?
По моему мнению, Лермонтов пытался вырваться из многовековой российской фаталистической традиции, по крайней мере, хотел поставить её под сомнение, и тем самым дать пример героического самоутверждения, а не смиренного ожидания своего последнего часа.
В этом героизме, доходящем до демонизма, мы видим послехристианское умонастроение русского поэта, сближающее его с представителями иррационализма, персонализма и трансцендентального критицизма.
Удивительным образом индивидуализм поэта сближается с универсализмом философа, ибо они подходят к важнейшему назначению искусства − быть символом нравственно прекрасного.
[1] Белинский В.Г. Стихотворения Лермонтова // Собр. соч. в 3-х. т. Т. 1. М., 1948. С. 668.
[2] Там же. С. 639-640.
[3] Там же. С. 653.
[4] Лермонтов М.Ю. Menschen und Leidenschaften // Собр. соч. в 4-х т. Т.2. М., 1984. С.242-243.
[5] Более подробно об этом см.: Белый А.А. Кантовская цитата в пушкинском тексте // Вопросы литературы 2004. № 3. С.59-80.
[6] См.: Соловьев В.С. Лермонтов // Литературная критика. М., 1990. С. 277.
[7] См.: Hinske N. Kant als Herausforderung der Gegenwart. Freiburg, 1980. S. 110-111.
[8] Там же. С. 278.
[9] В связи с этим уместно привести одну кантовскую мысль: «Рабское настроение духа не может существовать без скрытой ненависти к закону».
[10] Кант И. Критика практического разума // Сочинения в 4-х томах на немецком и русском языках. Т. 3. М., 1997. С. 503-505.
[11] Соловьев говорит: «Я вижу в Лермонтове прямого родоначальника того духовного настроения и того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий, которые для краткости можно назвать «ницшеанством» — по имени писателя, всех отчетливее и громче выразившего это настроение, всех ярче обозначившего это направление». Цит.: Соловьев В.С. Лермонтов // Литературная критика. М., 1990. С. 273
[12] См.: Белинский В.Г. Стихотворения Лермонтова // Собр. соч. в 3-х. т. Т. 1. М., 1948.
С. 670-671.
Добавить комментарий
Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.